Тем было досаднее Ракитину, что он не смел оборвать старшего офицера, который так настойчиво противоречил капитану и отказался исполнить его приказание, выраженное в форме совета.
И Василий Леонтьевич, видимо не желавший сближения с Ракитиным с первого же дня его командирства, вызывал в капитане теперь злобное чувство мелкой самолюбивой душонки.
Струсивший служебного разрыва, Ракитин и не показал вида неудовольствия. Напротив, словно бы удивленный, он самым любезным товарищеским тоном, желая очаровать старшего офицера, проговорил:
— Да что вы, Василий Леонтьич?.. Извините, если я вас без намерения обидел… Я и не думал делать вам замечания… И не имею повода… На днях слышал с мостика через открытый люк кают-компании слова механика, и мне показалось… Вас, верно, не было… Я ведь знаю, что вы не допустите чего-нибудь предосудительного… Точно я не знаю, какой вы идеальный старший офицер и незаменимый помощник, Василий Леонтьич!
«Экий подлец! Без всяких правил», — подумал Василий Леонтьевич.
И, сам честный человек, имевший правила, от которых не отступал, он смягчился от комплиментов и извинения блестящего капитана.
— Я в частном разговоре, по-товарищески, высказал вам, Василий Леонтьич, — говорил капитан еще мягче и вкрадчивее, — свое мнение о механике.
Пустив душистым дымком хорошей гаваны [90] , продолжал:
— Между нами говоря, не люблю я штурманов, механиков и артиллеристов… Порядочные таки хамы…
И сколько презрения к этим париям флота было в тоне Ракитина и сколько уверенности, что старший офицер вполне с ним согласен!
Хотя и Василий Леонтьевич не был лишен кастового предрассудка, но далеко не был таким ненавистником офицеров корпусов, как Ракитин.
И старший офицер сказал:
— Наши штурмана, механики и артиллерист достойные офицеры, Владимир Николаич!
— Еще бы были у меня лодыри!..
— И вполне порядочные люди… А если не особенно показные… не светские… Так ведь это, я думаю, не порок, Владимир Николаич! — проговорил Василий Леонтьевич.
— Очень рад слышать такой отзыв… Значит, наши… приятное исключение…
Наступило молчание.
Старший офицер поднялся с кресла и спросил:
— Я вам больше не нужен, Владимир Николаич?
— Нет, Василий Леонтьич…
Когда Василий Леонтьевич вышел из каюты, Ракитин ненавидел своего старшего офицера.
На флагманском корабле поднят был сигнал: «Убрать паруса».
Матросы «Витязя» превзошли ожидания даже Ракитина.
Они уже кончали крепить марселя и брамселя, когда французские матросы еще только расходились по реям.
— Экие бабы! — произнес с веселой улыбкой капитан и стал смотреть на реи «Витязя».
Марсовые точно волшебством забирали мякоть подобранных парусов марселей и связывали их сезнями (бечевами), упираясь ногами на перты — веревки, протянутые вдоль рей.
Обещавшие не «осрамить» капитана, марсовые с возбужденными, вспотевшими и раскрасневшимися лицами торопились, словно обезумевшие, для которых мгновение — сокровище. Казалось, в эти секунды они не знали чувства самосохранения и забыли, что тонкие веревочные перты, качавшиеся от движения сильных и цепких ног, были опасной опорой, требующей осторожности и владения нервами.
А восхищенный капитан, предчувствовавший торжество победы, только любовался, как бешено рвутся и «идеально» крепят марселя «молодцы», покачивающиеся на высоте рей.
Старший офицер, напротив, взволнованный, с тревогой смотрел наверх. Бешеная торопливость марсовых возбуждала опасения, и совесть его была неспокойна. И он взволнованно крикнул:
— Марсовые! Осторожнее! Крепче держись, братцы!
Ракитин метнул на старшего офицера злой взгляд и насмешливо кинул ему:
— Марсовые не бабы, Василий Леонтьич!
— Люди, Владимир Николаич! — значительно и возбужденно ответил он.
— Знаю-с, что люди! — надменно сказал капитан, краснея от негодования, что его учат.
И только что он это сказал, как перед его глазами с грот-марса- реи сорвался человек.
Что-то белое ударилось о ванты, отбросилось вбок и звучно шлепнулось о палубу.
Ни крика, ни стона.
Работавшие на шканцах матросы ахнули и отвернулись от недвижного человека, вокруг которого палуба окрасилась кровью.
Голова была размозжена, но красивое молодое лицо марсового Никеева уцелело. Большие черные глаза выкатились, померкнувшие в застывшем взгляде ужаса.
Многие торопливо — перекрестились.
Грот-марсовые невольно взглянули вниз и снова стали вязать сезни.
Безумный пыл исчез. Явилось вдруг чувство самохранения.
— В лазарет человека! — скомандовал старший офицер.
Голос его дрогнул. Василий Леонтьевич не смотрел на убитого.
Боцман Никитич уже прикрыл размозженную голову, и двое шканечных отнесли Никеева вниз. Матросы отводили глаза от убитого, крестились и снова трекали снасти. Офицеры поторапливали. Прибежал бледный и испуганный судовой врач. Какой-то старый баковый матрос, забулдыга и пьяница Кобчиков, крепивший кливер, промолвил вполголоса:
— Тоже спешка. Вот и спешка!
— Молчать! — окрикнул первый лейтенант, распоряжавшийся на баке.
Работы горели.
— Марсовые с марсов и салингов долой! — скомандовал Василий Леонтьевич.
В его команде не было прежнего возбуждения. Убитый не выходил из его головы.
«Витязь» был победителем.
Еще на французской эскадре не были убраны паруса, а «Витязь» красовался с оголенными мачтами. Снасти были убраны.
Несмотря на торжество русского корвета, на палубе стояла зловещая тишина только что бывшего несчастья.
Потрясенные матросы притихли и угрюмо молчали, стоя у своих снастей.
Только забулдыга Кобчиков тихо говорил с иронической ноткой в сиплом пропитом голосе двум товарищам:
— А вы рвись, такие-сякие… Подыхай из-за секунда!.. Зато молодцы! А ему начхать, что Егорка расшибся… Ты погляди, что ему… Это не Волчок… У того душа!
Действительно, блестящий капитан был под впечатлением торжества.
Напрасно он старался принять озабоченный вид. В его еще торжествующем лице было лишь выражение досады, когда он произнес, обращаясь к старшему офицеру:
— Экий неосторожный матрос…
И, не получив ответа, спросил:
— Кто сорвался, Василий Леонтьич?
— Егор Никеев… Уже второе несчастье в течение месяца! — взволнованно-сердито проговорил старший офицер…
И скомандовал:
— Подвахтенные вниз!
Капитан, раздраженный и еще выше поднявший голову, ушел в каюту.
Разговаривая между собой, офицеры спускались в кают-компанию.
Мичман Лазунский вскочил на мостик, вступая на вахту.
Расстроенный и грустный, словно бы желая поделиться с кем- нибудь тяжелым настроением, он сказал старшему офицеру:
— И если бы вы знали, Василий Леонтьич, какой был славный Никеев!
— Знаю. Всякого было бы жаль. Человек! — раздумчиво и серьезно промолвил Василий Леонтьевич.
— Еще бы… Конечно, всякого, Василий Леонтьич…
И, мгновенно вспыхивая, чуть не со слезами в голосе, точно боялся, что Василий Леонтьевич может дурно подумать о мичмане, Лазунский торопливо и застенчиво прибавил:
— Вы не подумайте обо мне, Василий Леонтьич, будто я…
— Что вы, что вы, Борис Алексеич?.. Я думаю… я уверен, что вы славный юный мичман… Таким и останьтесь, когда будете капитаном! — ласково сказал Василий Леонтьевич… И уходя, прибавил: — Панихида будет в одиннадцать… Дайте знать капитану в одиннадцать… И половину вахтенных отпустите вниз…
— Есть, Василий Леонтьич! — ответил мичман.
А глаза его говорили:
«И какой добрый этот Василий Леонтьевич».
Через полчаса старший офицер прошел в лазарет. У двери стояла толпа, ожидая очереди. В маленькой каюте лазарета толпились матросы, пришедшие взглянуть на покойника и, перекрестившись, поцеловать его лоб.
Уже обмытый и одетый в чистые штаны и рубаху, с парусинными башмаками, он лежал на койке. Голова покоилась на подушках. Глаза были закрыты, и уже мертвенно пожелтевшее лицо казалось спокойным, с тем выражением какого-то важного недоумения, которое часто бывает у покойников. Образной читал псалтырь.